1-2-3-4

Четверг, 2 января

Овал-плафона в Сен-Сюльпис:

5 метров — 15 футов 4 дюйма;

3 метра 84 сантиметра — 12 футов.

Понедельник, 13 января

Гаро взял у меня для приведения в порядок Серую лошадь, прокинутую львицей. Дублированный холст отслоился.

Араб сидящий на корточках — часть большого холста, на котором была написана Сусанна для Вийо.

Большое полотно с двумя этюдами Кошек, сделанных асфальтом. Буасси д'Англа.

28 февраля

Из Листа о Шопене:

«Как бы ни сожалели о нем артисты и все те, кто его знали, позволительно сомневаться, что наступил уже момент, когда, оцененный по достоинству, он, утрата которого столь ощутительна для нас, займет сейчас уже то высокое место, какое, по всей вероятности, готовит ему будущее. Какой, словом, популярностью ни пользовалась бы известная часть произведений того, кого страдания сломили задолго до кончины, можно все же предугадать, что потомство будет относиться к его произведениям с большим уважением, лишенным оттенка легкости и фривольности, с какими относятся к нему теперь. Те, кто впоследствии займется историей музыки, отдадут должное — и оно будет значительным — тому, кто выделялся в ней таким исключительным даром мелодии и такими счастливыми и замечательными открытиями в области гармонии; и его завоевания с полным основанием будут оценены гораздо выше, чем множество произведений, более обширных, по объему, игранных и переигранных на всех инструментах, петых и перепетых целой толпой примадонн.

Замкнувшись исключительно в область фортепианной музыки, Шопен, по нашему мнению, дал доказательство одного из наиболее ценных качеств композитора, то есть безошибочного выбора той формы, в пределах которой ему дано достигнуть совершенства, хотя это качество, которое мы рассматриваем как его серьезное достоинство, принесло известный ущерб его славе.

Трудно предположить, чтобы кто-нибудь другой, обладая таким высоким даром мелодии и гармонии, смог устоять перед искушением, каким является пение смычка, замирание флейты или рокот трубы, которую мы все еще упрямо продолжаем считать единственной вестницей старой богини, чьих внезапных милостей мы домогаемся. Каким глубоко продуманным убеждением надо было обладать, чтобы ограничить себя гораздо более скудным по видимости кругом и силой своего гения заставить там расцвести то, что, казалось, никогда не могло бы вырасти на этой почве! О какой интуитивной проницательности говорит этот исключительный выбор, который, отрывая звуковые эффекты различных инструментов от их привычной области, где они окружены как бы иеной шумов, вскипающих возле них, переносит их в более ограниченную, но и более идеальную сферу! Какое уверенное предвидение будущего могущества своего инструмента должно было руководить этим добровольным отказом от прочно внедрившегося опыта, отказом, который всякий другой, вероятно, расценил бы как безрассудное посягательство отнять столь великие идеи у их постоянных истолкователей! Как искренне должны мы восторгаться этой исключительной преданностью прекрасному ради прекрасного, которая, с одной стороны, избавила его талант от общего стремления распределять между сотней пюпитров каждый отрывок мелодии, а с другой — дала ему возможность обогатить искус-ство, научив, как их сконцентрировать на малом пространстве! Не чувствуя потребности добиваться оглушительного грома оркестра, Шопен довольствовался тем, что видел свою музыкальную идею нераздельно и всецело воплощенной на клавиатуре фортепиано. И он достиг своей цели и ничего не утерял в смысле энергии музыкальной концепции. Но он никогда не претендовал на эффекты ансамбля и на декоративную яркость. Никто еще достаточно серьезно и внимательно не вдумывался в ценность произведений его легкой кисти, так как в наше время принято считать композиторами, достойными громкого имени, лишь тех, кто оставил, по меньшей мере полдюжины опер, столько же ораторий и несколько симфоний, иными словами, требовать от музыканта, чтобы он сделал все и даже несколько больше, чем все. Этот взгляд, как он ни распространен, обладает, тем не менее, очень сомнительной ценностью.

Мы далеки от того, чтобы оспаривать более трудно достижимую славу и действительное превосходство тех эпических талантов, которые развертывают свои блистательные создания в более широких планах, но нам хотелось бы, чтобы в музыке применяли тот же критерий в отношении материальных размеров, как и в других искусствах, то есть критерий, благодаря которому в живописи, например, какой-нибудь холст в двадцать квадратных вершков, вроде Видения Иезекииля Рафаэля или Кладбища Рейсдаля, попадает в разряд шедевров, выше Ценимых, чем какая-нибудь огромная картина Рубенса или Тинторетто. То же и в литературе: разве Беранже1 стал менее великим поэтом оттого, что замкнул свою мысль в узкие рамки песенок?

Разве Петрарка обязан славой не своим сонетам? И многие ли из тех, кто чаще всех повторял их звучные рифмы, знают о существовании его поэмы «Африка»? Таким образом, не проникая глубоко в сущность произведений Шопена, нельзя не открыть в них высоких красот, совершенно новой выразительности и столь же оригинального, сколь совершенного гармонического построения. Его смелость всегда оправдывает себя; богатство, даже избыток, не нарушает ясности; своеобразие не переходит в уродливую странность; разнообразие украшений не становится беспорядочностью, и роскошь орнаментировки не перегружает изящества основных линий. Лучшие из его работ полны таких сочетаний, которые, как уже теперь можно утверждать, создают эпоху в развитии музыкального стиля. Смелые, блистательные, обворожительные, они скрывают свою глубину под покровом такой грации, а свое мастерство пол таким очарованием, что лишь с большим трудом можно выйти из-под власти этого непреодолимого обаяния, чтобы холодно о них судить с точки зрения их теоретической ценности — ценности, которую чувствуют уже и теперь, но которая будет завоевывать себе все большее признание, пока не настанет время для серьезного исследования тех заслуг, которые были оказаны музыке в ту эпоху, когда работал Шопен.

Именно ему обязаны мы этим расширением аккордов, то синхронных, то арпеджированных, то повторных, или этими хроматическими или энгармоническими оборотами, разительными примерами которых являются его этюды, или, наконец, этими ожерельями отдельных звуков, как бы сыплющихся поверх мелодической фигуры, чтобы осесть на ней, как роса, наподобие того, что можно найти только в фиоритурах великой старой итальянской школы пения. Расширив границы этого приема до пределов, каких до него никто еще не достигал, он придал этому виду украшения неожиданность и разнообразие, которого не мог дать ему человеческий голос, рабски копируемый на фортепьяно с его трелями, сделавшимися стереотипными и монотонными. Он изобрел эти изумительные гармонические обороты, придающие серьезный характер даже тем из его страниц, которые, судя по легкости сюжета, казалось бы, и не могли претендовать на это. Но разве дело в сюжете? Разве не идея, которую высекаешь из него, разве не одушевление, звучащее в нем, подымает, облагораживает и возвышает его? Сколько меланхолии, тонкости, мудрости и, главное, сколько искусства в шедеврах Лафонтена, сюжеты которых всем известны, а названия так незамысловаты. Название «этюд» или «прелюдия» также очень просто, и тем не менее произведения Шопена, носящие их, останутся образцами совершенства в области созданного им музыкального жанра и ознаменованы, как все его произведения, особенностями его поэтического склада.

Записанные почти непосредственно в том виде, как они сразу вылились, эти произведения полны юношеской свежести, которая слабеет в некоторых из его последующих, более отделанных, более законченных произведениях и совершенно исчезает в его последних работах, отмеченных такой обостренной чувствительностью, что ее можно было бы назвать изысканностью изнеможения.

Если бы мы должны были говорить здесь в специальных терминах о развитии фортепианной музыки, мы разделили бы эти изумительные страницы, представляющие собой такое богатое поле для наблюдений, на несколько отделов: в первую очередь мы исследовали бы все эти ноктюрны, баллады, импровизации, скерцо, полные необычайно утонченной гармонии, столь же неожиданной, как и новой; мы открыли бы ее также в полонезах, вальсах и болеро... Но сейчас не время и не место для подобного исследования, представляющего интерес лишь для специалистов. Чувству, переполняющему до краев его произведения, обязан Шопен своим признанием и своей известностью, чувству, в высшей степени романтическому, индивидуальному, присущему только самому автору, и в то же время вызывающему ответное чувство не только в стране, которую он еще раз покрыл славой, но и в сердцах всех, кому привелось испытать несчастья изгнания и нежность любви.

Не всегда довольствуясь пределами, в которых он мог вполне свободно чертить музыкальные контуры, так удачно им найденные, Шопен хотел также облечь свою мысль в классические формы. Он написал ряд прекрасных концертов к сонат; однако надо признать, что в этих произведениях чувствуется больше усилия воли, чем вдохновения. Его вдохновение было своевольным, прихотливым, безудержным; его полет мог быть только свободным; и мы предполагаем, что он насиловал свой гений каждый раз, когда хотел подчинить его правилам, классификации, словом, распорядку, исходящему не от него и не отвечающему требованиям его духа, так как его гений был одним из тех, чья прелесть раскрывается главным образом тогда, когда они отдаются течению. Он мог стремиться к этому двойному успеху по примеру своего друга Мицкевича, который, написав ряд произведений в духе свойственной ему фантастической поэзии, достиг известной степени совершенства также и в области классической формы. Шопен, на наш взгляд, не вполне достиг такого успеха; он не мог сохранить в пределах строгой, негибкой и угловатой рамы тот ускользающий, неясный контур, который составляет очарование его мысли; он не мог вместить туда эту облачную, затушеванную неопределенность, которая, разрушая все грани формы, как бы окутывает ее длинными складками, подобными хлопьям тумана.

Эти опыты все же блещут редкой изысканностью стиля и местами достигают поразительного величия. Назовем adagio второго концерта, которому сам автор отдавал предпочтение, часто исполняя его сам. Детали этого adagio принадлежат к лучшей манере автора... Весь этот отрывок представляется идеально совершенным, с его переходами от ликования к жалобам. Он вызывает в воображении великолепный пейзаж, залитый солнцем, где-нибудь в счастливой долине, которая является местом печального повествования или трогательной сцены. Кажется, что слышишь голос какой-то непоправимой утраты человеческого сердца, настигающей его среди ни с чем не сравнимого блеска природы. Контраст раскрывается в потоке тонов, в несравненной градации звуков, препятствующей тому, чтобы что-нибудь резкое или жесткое звучало диссонансом в общем, вызываемом им, волнующем впечатлении, и одновременно сообщает оттенок меланхолии радости, а горю — просветление».


1 Беранже (Beranger) Пьер-Жан (1780—1857) — поэт-гражданин, создатель политической песни. Его песни являлись сатирой на монархический строй Франции начала XIX века. Он положил начало традиции протестующей социальной песни.

1-2-3-4

1850 год


Резня на Хиосе

Алжирские наброски (Эжен Делакруа)

Битва при Пуатье (Эжен Делакруа)






Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Эжен Делакруа. Сайт художника.